Андрей Ильич Фурсов — системный взгляд на феномен русской власти, от Ивана Грозного до наших дней. Общинная структура.
Важным было то, что власть поняла: нужно уходить от огульного очернения Сталина и его времени, начатого Хрущёвым в личных властных целях и подхваченного определённой частью номенклатуры и совинтеллигенции – либералами от «красненьких» и «зелёненьких». В феврале – марте 1969 г. журнал «Коммунист» печатает статью о Сталине Е. Болтина, где ему воздаётся должное как выдающемуся руководителю и где критикуется очернение сталинского периода истории СССР. В декабре 1969 г. к столетию со дня рождения Сталина «Правда» публикует статью, посвящённую этому событию и выдержанную в сдержанно-положительном ключе, – резкое отличие от хрущёвских времён. Часть либералов воспринимает это как реабилитацию Сталина и встаёт в оппозицию к этому, другая, наиболее конъюнктурная часть, «навостряет лыжи» в противоположный лагерь и начинает «колебаться с курсом партии» (во времена горбачёвщины они «искренне» побегут назад и станут трубадурами демократического социализма, а после 1993 г. – антидемократического криминального капитализма – «тушинские перелёты» времён Смуты отдыхают).
В октябрьском и ноябрьском номерах журнала «Октябрь» публикуется ненавидимый совлибералами роман Вс. Кочетова «Чего же ты хочешь?». Это роман о том, как западные спецслужбы ведут психологическую (психоментальную) обработку советской интеллигенции, по сути разлагают её, превращает в антисистемный элемент: «Разложение, подпиливание идеологических, моральных устоев советского общества – вот на что в Лондоне… решили потратить несколько десятков тысяч фунтов стерлингов». Роман Кочетова был навеян событиями в ЧССР; автор увидел в СССР ряд тенденций, которые обнажила в чехословацком обществе «пражская весна».
Совлибералы обвинили Кочетова в конструировании образа врага, в антизападничестве, в сталинизме, в призывах к повторению 1937 года (что, конечно же, не соответствовало содержанию романа). Но ведь именно о необходимости разложения морально-идеологических и культурно-психологических устоев советского общества и прежде всего его верхушки постоянно говорили с конца 1940-х – начала 1950-х годов западные спецы по информационно-психологической войне – говорили и делали, а Кочетов показал, как это делалось, ему бы только к Лондону добавить Вашингтон и многократно увеличить сумму. Кстати, после окончания Холодной войны наши бывшие противники откровенно признавали, какие огромные суммы были потрачены на подрыв советского общества и как всё это окупилось после 1991 г. Так что прав оказался Кочетов, причём не только в этом, но и во многом другом.
В то же время ни Кочетов, ни другая часть державнического лагеря – неопочвенники – не смогли предложить реальную альтернативу застойно-конвергентному социализму номенклатуры. Разумеется, они не могли это делать по цензурным соображениям – пришлось бы открыто признать факт разложения, гниения советского общества, а, как известно, рыба гниёт с головы, однако мемуары показывают, что и в их «подцензурных» статьях и разговорах такая альтернатива не просматривается. В этом плане события в ЧССР выявили острую проблему развития социализма: неспособность как властей, так и сторонников социализма сформулировать интеллектуальную и социальную альтернативу «либерализации», которая в условиях существования двух систем в перспективе означала обуржуазивание.
В том же 1970 г. вышел роман И. Шевцова «Во имя отца и сына». Как и роман Вс. Кочетова, на который были написаны злые пародии «Чего же он хочет?» и «Чего же ты хохочешь?», он вызвал жёсткую критику со стороны либералов, однако время доказало прозорливость авторов этих романов-предупреждений, особенно Вс. Кочетова.
В 1970 г. на литературной площадке государственники («консерваторы») и либералы обменялись ударами: сначала с должности главного редактора журнала «Новый мир» (рупор либералов) был снят А.Т. Твардовский, а затем на заседании Секретариата ЦК КПСС с должности главного редактора журнала «Молодая гвардия» (рупор государственников) был снят А.В. Никонов за публикацию статей критика В.И. Чалмаева «Великие искания» (Чалмаев постоянно проводил мысль о необходимости возрождения русского духа, которому мешает у нас чужебесие – пристрастие к чужому) и вызвавшего гнев Андропова научно-фантастического романа И. Ефремова «Час Быка». Вообще власть старалась соблюдать равновесие между двумя идейными «краями» советской интеллигенции, тем более, что Запад явно благоволил к либералам, поддерживал их, а советское руководство, особенно в условиях детанта, хотело хорошо выглядеть в глазах Запада. Эта пораженческая по сути «хотелка» впоследствии сыграла злую шутку с советской системой.
В конце 1970-х годов обмен ударами между либералами и державниками, которых иногда упрощённо и неточно называют «русской партией» (такой на самом деле не было), продолжится. Это будут дискуссии «Классика и мы», с разорвавшимся бомбой искромётным выступлением С. Куняева, напугавшим не только либералов, но и власть (1977 г.), и спора по поводу сборника «Метрополь» (1979 г.), организованного В. Аксёновым в качестве багажа для успешной жизни в планировавшейся эмиграции на Запад, и многое другое, но это отдельная тема.
Не менее острой была борьба между «державниками» и «либералами» в кинематографе. В середине 1960-х годов нешуточные страсти в противостоянии двух «лагерей» разгорелись по поводу двух четырёхсерийных картин – «Войны и мира» С. Бондарчука и «Страстей по Андрею» А. Тарковского. Фильмы эти отличались принципиально, прежде всего – отношением к русской истории, её вúдением, изображением. В фильме Бондарчука, как писал критик Л. Аннинский, «тёплая русская традиция» вбирает человека, даёт ему Дом и Купол, у него история и человек как бы растворяются друг в друге. […] Тарковский же не может принять саму мысль об истории как о материнском лоне. Разумеется, он и фактуру соответствующую не приемлет. Он не увидел бы ни красоты стаи гончих, ни красоты аустерлицкой атаки, ни красоты “русских споров” под сенью липовых аллей в усадьбах. У Тарковского не Дом – бездомье, и человек у него не вобран в чрево Истории, а исторгнут из него вон; индивид, типопытку облагородить дикое…».
Здесь очень многое верно схвачено. И то, что русская история – не материнское поле для западника Тарковского (о том, что он был абсолютным западником, точнее, вернулся таковым с венецианского фестиваля в 1962 г., пишет А. Михалков-Кончаловский; впрочем, то же он относит и к себе). И то, что это история для него нечто дикое, что должен облагородить индивид – эта старая песня, у неё несколько куплетов: пришли цивилизованные норманны на дикую Русь IX в.; пришли с Софьей Палеолог просвещённые византийцы в XV в.; попытался Пётр I цивилизовать архаическую Московскую Русь. Припев – лживый – один и тот же: дикая Русь, провинциальная по отношению к Западу, никак не хочет признать данный факт. Это уже даже не чаадаевщина, а смердяковщина с её тоской о том, что «умная нация» – французы – не завоевали в 1812 г. «глупую нацию», не победили её; отсюда один шаг до сожаления о том, что Гитлер не победил СССР.
Художник у Тарковского – атомизированный индивид, противостоящий целому, а не его часть. Иными словами, на средневекового русского творца Тарковский проецирует, во-первых, специфику положения и психологии художника на Западе ХХ в.; во-вторых, свою личную ситуацию. Недаром И. Глазунов заметил, что Рублёв показан в фильме «как современный метущийся неврастеник». О том, что русского художника XIV–XV вв. Тарковский подгонял под тип западноевропейского, свидетельствует простой факт: настольной книгой Тарковского во время работы над фильмом была таковая о Франциске Ассизском. Что это, если не сознательное искажение? Рублёв – не Франциск Ассизский, основатель в начале XIII в. ордена францисканцев и странствующий проповедник-одиночка, а Русь начала XV в. – не Франция XIII в. Тарковский смотрел на Рублёва сквозь призму Франциска, т.е. это нерусский взгляд на русскую историю, а сам Рублёв оказывался чем-то вроде русского Франциска.
Сама русская жизнь в фильме – грязь, мерзость, запустение, жестокость, бездомность. Холодный, отстранённый взгляд на Русь как на чужое, в отличие от бондарчуковской «Войны и мира», где русское – «это всё моё, родное». Либералы-западники, пишет Ф. Раззаков, приняли фильм Тарковского, естественно, «на ура», а «Войну и мир» Бондарчука раскритиковали. Фильм, однако, получил высокую оценку, в том числе за рубежом: в 1968 г. он получил «Оскара» как лучший иностранный фильм. Тарковского заставили переделать фильм, убрать излишне жестокие сцены – их было много, снизить градус в показе русской жизни как мерзкой безнадёги. В результате получился двухсерийный фильм «Андрей Рублёв», который либералам во власти и кинематографе удалось протолкнуть на Каннский фестиваль, где он вызвал фурор: западному зрителю не мог не понравиться фильм, в котором русские изображены варварами, а вся их жизнь – дикой и грязной бессмыслицей.
В 1966 г. «либералы» и «державники» сошлись в схватке за Ленинскую премию. Либеральная фракция номенклатуры и «творческой интеллигенции» пытались протолкнуть фильм М. Ромма «Обыкновенный фашизм», в котором исподволь проводились аналогии между национал-социализмом («фашизмом») и советским коммунизмом. И власть это поняла: Суслов после просмотра фильма спросил Ромма: «За что же вы нас так не любите?». Впрочем, неприятностей Ромму, неформальному лидеру «либералов» в кинематографе, это не принесло. Но и «ленинку» он не получил, её вручили представителю противоположного лагеря – М. Ульянову за роль Трубникова в фильме А. Салтыкова «Председатель». Какое-то время спустя Ромм пытался снять фильм «Великая трагедия» о маоистском Китае, в котором собирался громить социализм, используя советско-китайский раскол. Однако здесь ему обмануть власть не удалось.
Не меньше копий было сломано по поводу киноэпопеи «Освобождение» (режиссёр Ю. Озеров). В сценарии фильма присутствовал Сталин, причём как талантливый стратег, как крупный и мудрый государственный деятель. Несмотря на решение ЦК КПСС и приказ трёх министров, в Госкомитете по кинематографу со сценарием обращались бесцеремонно, тормозили его прохождение, пытались сократить сцены со Сталиным. Во время показа фильма зрители часто встречали появление Сталина на экране аплодисментами.
Таким образом, на рубеже 1960–1970-х годов в идейном плане в советском обществе, по крайней мере, в думающей его части, наметилась поляризация. В то время как одна часть социума позитивно воспринимала и сталинскую эпоху и саму идею социализма – и с этих позиций критиковала брежневский режим или, по крайней мере, испытывала недовольство им, другая часть общества отрицательно относилась и к сталинской системе, и к социализму, который она отождествляла со «сталинизмом» – и с таких позиций критиковала существующий строй, полагая его недостаточно либеральным и недостаточно повёрнутым в сторону Запада. Что ещё хуже для системы, в 1970-е годы в советском обществе начала, как заметил В. Бушин, формироваться мода на антисоветизм – нередко лёгкий, выражаемый в цинично-бытовой форме, но лиха беда – начало. Рос антисоветизм сразу из трёх источников и имел три составные части. Западнический «тяжёлый» антисоветизм диссиды и «лёгкий» либералов и антисоветизм на религиозной (чаще всего – православной) почве понятны. Однако антисоветизм захватил и часть державно-патриотического лагеря. Как отмечает Ф. Раззаков, «самым страшным было то, что классовое чутьё изменило многим державникам, которые из-за своей ненависти к отдельным большевикам-евреям вроде Троцкого, Каменева, Зиновьева, Ягоды и т.д., стали отождествлять большевизм исключительно с еврейским заговором и взялись петь осанну белогвардейцам» и, добавлю я, монархии и православию. Так на рубеже 1960–1970-х годов наряду с либерально-западнической, по сути буржуазной, появилась ещё одна линия антисоветизма – белогвардейско-монархическая (и это при том, что монархистов среди белых было не более 10%). Она быстро нашла отражение в кинематографе, где не в лоб, не прямо, но вполне очевидно появились положительные образы белогвардейцев. Речь не о том, что таковых не было в реальности, были и, возможно, побольше, чем у красных (у последних, однако, в отличие от белых, был Проект Будущего – потому, помимо прочего, и победили). Речь о другом – об изменении социокультурной, а если говорить прямо, то классовой тональности в изображении белых, будь то «Бег», «Адъютант его превосходительства» или «Новые приключения неуловимых», где потрясающую песню «Русское поле» поёт белый офицер-красавец в исполнении актёра В. Ивашёва. Словами «Русское поле, я твой тонкий колосок» именно белый офицер фиксирует свою принадлежность русскости. Нетрудно заметить, что изменение тональности в изображении в кинематографе тех, кого на языке официальной идеологи называли «представителями эксплуататорских классов», шло абсолютно в такт с превращением номенклатуры в квазикласс, т.е. по сути в господствующую группу с эксплуататорским потенциалом: бытие определяет сознание!
Уже к концу 1970-х годов идейная («идеологическая») ситуация в стране изменилась. Два примера. Если в конце 1960-х фильм Ю. Озерова «Освобождение» зритель принял «на ура», то его по сути продолжение – фильм «Солдаты свободы» того же режиссёра – был встречен вяло и прохладно. Причём происходило это тогда, когда на Западе постепенно, исподволь начались попытки переписать историю Второй мировой войны, естественно, в неблагоприятном для СССР направлении, и это тут же нашло отражение в западном кинематографе. Действительно, второй фильм Озерова был слабее и ходульнее первого, но дело не только в этом – изменился сам зритель, который всё больше требовал лёгкой развлекухи и чтоб с «фигой в кармане» и намёком на лёгкую эротику, как в фильме «Вооружён и очень опасен»; впрочем, первая женская обнажёнка в советском кино появилась в серьёзном фильме – «А зори здесь тихие» (1972 г.). Кстати, советские фильмы с интеллигентской «фигой в кармане» хорошо шли на Западе, хорошо продавались и приносили валюту. Всё это усиливалось переходом советского кино на коммерческие рельсы со всеми вытекающими последствиями, в том числе идеологического порядка. Так вопрос ведомственных, групповых и индивидуальных заработков на лёгкой антисоветчине получил материальную базу. О том, как такое кино воздействует на советского зрителя, организаторы процесса либо не хотели думать, либо, напротив, хорошо это продумали.
Второй пример из другой области. В марте 1978 г. Шолохов написал Брежневу письмо по поводу атаки на русскую культуру зарубежного и внутреннего сионизма. Если в 1972 г. письмо Шолохова быстро возымело своё действие, то спустя шесть лет оно было «спущено на тормозах», а одному из секретарей ЦК КПСС поручили объяснить товарищу Шолохову, что он преувеличивает угрозу. А вот к мыслителям и писателям державно-патриотического толка отношение власти оставалось настороженным.
Неудивительно, что определённая часть номенклатуры, в том числе и А.Н. Яковлев, с большим подозрением относилась к писателям, которые в литературной форме выражали идеи и позиции неопочвенников, патриотов, апеллируя к деревне, к прошлому, к русским традициям и истории. Не меньшее подозрение вызывали те представители науки – обществоведческой, философской и в меньшей степени естественной – которые пытались творчески развивать-совершенствовать марксизм, соединяя его с естественнонаучными идеями (например, Побиск Кузнецов). Здесь, как и в сфере культуры, власть спокойнее относилась к тем, кто повторял зады либеральной западной социологии, политологии, экономики. Нужно сказать, что и в глазах большей части «передовой» (читай: либеральной с ориентацией на Запад) научной массовки такие «умельцы» выглядели привлекательнее и предпочтительнее, чем серьёзные левые и марксисты, стремившиеся осовременить марксизм и сквозь такую призму взглянуть и на капитализм, и на советское общество (например, В.В. Крылов).
Власти (и прежде всего КГБ) жёстко подавляли в общественном процессе, с одной стороны, представителей неопочвенническо-патриотической мысли, с другой – левой, марксистской. В результате «творчески-инаковую» нишу занимали худшие, но относительно безобидные для Системы образцы западного обществоведения, перенесённые на советскую почву. А их персонификаторы хотя и подвергались некоторому давлению, но в весьма щадящем режиме, да ещё и имели с этого профит – репутацию «гонимых», «запрещаемых». Так закладывался фундамент концептуальной катастрофы перестроечных и постперестроечных времён, когда в страну хлынула мутная волна второсортной западной науки об обществе, а вчерашние специалисты по научному коммунизму, истматчики, географы, филологи и пр. враз обернулись социологами, политологами и т.п. второго сорта и второй свежести – но кого это волновало? Это, помимо прочего, был долгосрочный результат курса КГБ по отношению к инакомыслию. Как пелось в поп-опере «Иисус-суперзвезда»: «Well done, Judas» («Ты хорошо поработал, Иуда»). Выпущенная в 2011 г. книга начальника Пятого управления КГБ (борьба с инакомыслием) Ф.Д. Бобкова называется «Как готовили предателей». У меня другой вопрос к генералу армии: кто и зачем готовил предателей, работавших на разрушение СССР и какую ответственность за это несёт КГБ? Иными словами, как говорил один из персонажей фильма «Мёртвый сезон», «кто с тобой работает?». Чем закончились игры с агентами-провокаторами типа Виктора Луи и «распасовки» генерала Питовранова в андроповские времена?
Как мы видели, статья Яковлева «Против антиисторизма» била именно по тем направлениям литературы и философско-научной мысли, которые стремился в 1970 г. пресечь и КГБ – в обоих случаях мы имеем дело с системной реакцией. Но, быть может, отношение режима, номенклатуры к крестьянству, интеллектуалам, к русскому вопросу обусловливалось не только конкретно-системными, но и более глубокими причинами социального и исторического характера?
Позиции господствующих групп любого общества зависят прежде всего от того, в какой степени в процессе отчуждения воли (угнетение) или экономического продукта (эксплуатации) они посредством социального и духовного (оккультного, религиозного, идеологического) контроля определяют бытие и сознание иных групп, насколько эти последние интегрированы в систему, образующим элементом которой выступают господствующие группы, насколько система исчерпывает бытие и сознание (ценности, мораль, модели поведения) негоспод. Полностью интегрированных обществ нет – даже в тех случаях, когда системность совпадает с субъектностью, растворяет её в себе, как в восточных социумах.
Чем больше социальный и духовный контроль (последний А. Грамши называл «культурной гегемонией»), тем больше интегрированы нижние и средние группы в систему – и наоборот. Ясно, что различные социальные группы в различной степени поддаются интеграции в систему, обладают различным потенциалом сопротивления и, как следствие, различной степенью свободы в системе и от её хозяев. Зависит эта степень от специфики системы, от места той или иной группы в общественном разделении труда, в особенностях тех средств производства, которыми они обладают. Особенно неудобным и для любой системы, и для её господствующих слоёв (классов) группами являются крестьянство и интеллектуалы. Казалось бы, что общего между ними? Общее, как это ни парадоксально, есть, и немалое. В обоих случаях имеет место то, что Маркс называл сращённостью, нерасчленённым единством работника с его природными средствами производства: у крестьянина это земля, у интеллектуала это его интеллектуальные навыки – наработанные технологии мышления, профессиональная и общая эрудиция.
Крестьянское хозяйство – это единица одновременно производства и потребления; крестьянин как земледелец сращён с природными факторами своего производства, именно поэтому генезис капитализма потребовал разрыва этой сращённости, и разрыв этот мог быть только насильственным. Первоначальное накопление капитала, которое, не являясь капиталистическим, предшествует ему в качестве conditio sine qua non, и было решением этой задачи главным образом в виде огораживаний (классика – Англия, XVI–XVII вв.). Важно, что земледельческое хозяйство появляется до возникновения социально-антагонистических (классовых в широком смысле термина) отношений и соответствующих им групп (классов). Последние наслаиваются на земледельческое хозяйство, а не предшествуют ему как капитализм по отношению к индустриальному производству и пролетариату с его типом производственной деятельности. Что ещё важнее, у крестьян есть своя социальная организация – общинная в различных формах.
И она тоже предшествует классовому обществу, коренится в доклассовом прошлом. Социальная организация антагонистического типа, будь то в «азиатских», античных или феодальных формах, наслаивается на неё и ни в коем случае не уничтожает. Уничтожает общину и – внимание – крестьянство как таковое только капитализм, развитие которого предполагает раскрестьянивание и превращение аграрного общества в посткрестьянское, главными фигурами которого становятся безземельные арендаторы и батраки, т.е. сельские пролетарии, не имеющие ни собственности, ни своей особой, имманентной их типу деятельности организации.
Общинная структура – готовый организационный каркас сопротивления, и неудивительны, например, попытки П.А. Столыпина посредством аграрной реформы покончить с общиной сразу же после революции 1905–1907 гг., когда в деревне именно община стала организатором новой пугачёвщины. До революции не только социалисты, левые были сторонниками сохранения общины, но и консерваторы. События 1905–1907 гг., особенно 1906 г., в деревне убедили даже их: с общиной нужно кончать по классовым соображениям.
Крестьянскую общину скрепляют общинно-крестьянские, т.е. народные ценности, которые выработаны определённым типом присвоения природных факторов (труд) и отношений между людьми в процессе этого присвоения. Эти ценности господствующие группы ни в одном доиндустриальном, «докапиталистическом» обществе не смогли сколько-нибудь эффективно подчинить или вытеснить. В Западной Европе это произошло с генезисом капитализма в XVI–XVIII вв. путём навязывания классовых ценностей этих групп в виде общенациональных. В «докапиталистических» обществах крестьянин довольно эффективно сопротивлялся навязываемым сверху ценностям. Способы самые разнообразные: селекция (в деревнях Северной Индии низшие касты почитают лишь половину из 90 божеств, признаваемых брахманами), профанация (народный католицизм в Европе и Латинской Америке), локализация и синкретизация (культ вуду на Гаити), создание своих ценностей и своих культурных героев (Робин Гуд в Англии, Рьянгомбе-«потрошитель коров» у земледельцев-хуту, которые платили дань скотоводам-тутси в Восточной Африке). Таким образом, социально-пространственная и производственная изоляция крестьянства дополняется культурно-символической.
В ином положении находится пролетариат: рабочий исходно отделён от средств производства и заинтересован в том, чтобы его «взяли в эксплуатацию»; крестьянин как бы откупается, у него всё своё, только не надо путать крестьянина с арендатором или батраком, это – другое. В класс пролетарии оформляются позже, чем их контрагент буржуазия, и, что особенно важно, под воздействием последней. При этом буржуазии, как правило (и чем более развита в промышленном отношении страна, тем в большей степени), удаётся навязать рабочему классу свои ценности в той или иной форме и интегрировать в систему. Рабочий не находится в единстве со своими средствами производства, он отчуждён от них, они не принадлежат ему, а внеположены ему в качестве собственности капиталиста, т.е. в качестве капитала – овеществлённого труда, реализующего себя в качестве самовозрастающей стоимости в процессе эксплуатации. Последняя внешне выступает как добровольный обмен рабочей силы работника на овеществлённый труд.
Полагая, что пролетариат – самый революционный класс, могильщик капитализма, Маркс, Энгельс, да и другие допустили ошибку, отождествив пролетариат с «опасными классами» Западной Европы конца XVIII – первой половины XIX в., красочно описанными в романах Эжена Сю. Эти классы на самом деле пролетариатом не были, они стали им во второй половине XIX в., после революции 1848 г. в ходе и в результате интеграции в капиталистическую систему, превратившись из «опасных» в «трудящиеся классы». Значительную роль в этом сыграл национализм, движения типа синдикализма и лейборизма и «государственный социализм» в духе Бисмарка и Наполеона III.
Показательно, что так называемые социалистические революции ХХ в., сформировавшие общества системного антикапитализма, произошли не в промышленно развитых, а в аграрно-промышленных («слабые звенья», а не «сильные») или просто аграрных странах. Как тут не вспомнить Б. Мура-младшего с его знаменитой фразой о том, что революции рождаются не из победного крика восходящих классов, а из предсмертного рёва классов, над которыми вот-вот сомкнутся волны прогресса (буржуазного). История показывает, что сплочённость и способность к активным социальным действиям демонстрируют далеко не все отряды рабочего класса, а лишь те, которые, подобно крестьянству, обладают относительной «социопространственной и производственной изоляцией» (Дж. Скотт): шахтёры, лесорубы, докеры. Не случайно также наибольшее развитие коммунистическое движение в Западной Европе получило в странах с сильными докапиталистическими, доиндустриальными традициями (Франция, Италия).
Интеллектуалы, в отличие от крестьянства, ни многочисленностью, ни сплочённостью не отличаются. Впрочем, во-первых, в силу специфики трудовой деятельности много их и не надо; во-вторых, объект их воздействия – не столько им же подобные (хотя и они тоже), сколько более или менее организованная масса людей, на которую они воздействуют либо в интересах верхушки (системы), либо в своих интересах, стремясь занять место верхов, т.е. реализуя функцию контрэлиты. Самое главное, однако, заключается в том, что как и крестьяне, но в отличие от представителей рабочего класса, интеллектуалы сращены, физико-биологически едины со своими средствами производства: они одновременно субъект особого производства, его средство и в значительной степени (в той, в которой они совершенствуются в процессе труда) и его продукт. Как и земледельческая деятельность крестьянина, интеллектуальная деятельность возникла и развивалась задолго до возникновения социально-антагонистических и тем более классовых (капиталистических) отношений. Научно-технический прогресс и научно-техническая революция превращают меньшую часть интеллектуалов в сегмент господствующего класса, бóльшую – в наёмных работников умственного труда, вступающих в антагонистические отношения с «хозяевами системы». Впрочем, относительно привилегированное положение интеллектуалов обусловливает их бóльшую готовность к социальным компромиссам с господствующим классом, чаще подталкивая к выбору в качестве средства вертикальной мобильности индивидуальной карьеры, чем участия в коллективном протесте (не случайно Ж. Бенда назвал свою книгу об интеллектуалах начала ХХ в. «Предательство клерков»).
Это вдвойне так для основной массы так называемой «советской интеллигенции». Дореволюционная интеллигенция действительно могла представлять опасность для большевиков, поэтому первые массовые социальные удары в 1920-е годы обрушились прежде всего на неё, а на крестьянство чуть позже (репрессии против старообрядцев – отдельный вопрос); правда, ещё в ходе гражданской войны превентивный мощный удар был нанесён по казачеству, но это уже русская специфика – такого слоя больше нигде не было; показательно, что по свидетельствам современников, в 1970 г. именно А.Н. Яковлев готовил документ, заблокировавший празднование 400-летия донского казачества, – какая последовательность!